В годы раннего отрочества

Лев Нюхалов

Лев Нюхалов в 1980-х в Минусинске. Фото: Омский государственный историко-краеведческий музей / Gulagmuseum.org


В 1990-1991 гг. в ОГИК музей в связи с подготовкой выставки «О времени, о судьбах, о себе…» поступили материалы по Тарской «контрреволюционной» группе: фотографии, ксерокопии документов из архива УКГБ Омской области, документы, воспоминания.1

«Контрреволюционная» организация, так её называют в обвинительных документах, действовала в Таре в 1941-1942 гг. В неё входили шесть человек: студенты I курса Тарского сельскохозяйственного техникума: В.М. Тимошенко, И.В. Сухих, И.Е. Самсоненко, Н.И. Махнев, а также рабочий артели «Кожевник» М.В. Сафронов и ученик 8-го класса Тарской школы №1 Л.А. Нюхалов. Группа юношей собиралась на квартире В.М. Тимошенко, где обсуждали положение в стране. Накануне 1 мая 1942 г. они изготовили одиннадцать листовок и плакат со следующим содержанием:

«Да здравствует 1-е мая! Товарищи! Наши родные и знакомые проливают кровь на фронтах, а в тылу народ мрет от голода! Подумайте, к чему это все приведет?!»

В ночь с 30 апреля на 1 мая 1942 г. расклеили девять листовок на зданиях города. В ту же ночь были задержаны. 17 декабря 1942 г. решением Омского областного суда участники группы были осуждены по ст.58: В.М. Тимошенко, как руководитель группы, к 10 годам лишения свободы, Л.А. Нюхалов и И.В. Сухих – к 7 годам, М.В. Сафронов и И.Е. Самсоненко – к 6 годам, Н.И. Махнев – к 3 годам лишения свободы. Осуждённым было по 15-16 лет. Так жестко расправлялась существующая власть с инакомыслием. Подробнее – в статье Ирины Краевской «Подпольщики».


Первомайская листовка, 1942 год, г. Тара Омской области. Листовка противоправительственного содержания изготовлена и расклеена по городу группой из шести молодых людей, жителей г. Тары: В.М. Тимошенко, Л.А. Нюхаловым, Н.И. Махневым, И.Е. Самсоненко, М.В. Сафроновым и И.В. Сухих. Все члены группы были арестованы 1 мая 1942 и 17 декабря 1942 приговорены по ст. 58 УК РСФСР к разным срокам лишения свободы. Омский государственный историко-краеведческий музей. (Фотофиксация май 2011 г.) Источник.


Льву Нюхалову, самому молодому из группы, в момент ареста было пятнадцать с половиной лет. Осуждённый на 7 лет лишения свободы, срок отбывал с 1942 по 1949 гг. в исправительно-трудовой колонии №8 под Ачаиром.
В своих воспоминаниях, состоящих из двух частей: «В годы раннего отрочества» и «История одного побега», Л.А. Нюхалов подробно описывает условия пребывания в лагере, судьбы заключённых, взаимоотношения между осуждёнными, помогавшими выжить ему, ещё ребенку, в тяжёлых, порою невыносимых, лагерных условиях.


Лев Нюхалов в 15 лет. Источник.


Воспоминания Л.А. Нюхалова очень ценны ещё и потому, что имеют непосредственное отношение к истории Ачаирского монастыря. На месте исправительно-трудовой колонии №8 в 1992 г. началось строительство Ачаирского Крестового женского монастыря.2

Воспоминания Л.А. Нюхалова, одного из заключённых этой колонии, являются одним из немногих письменных источников, содержащих сведения об условиях содержания заключённых, их быте в военные и послевоенные годы. Прочитав их, становится ясно, почему именно на этом месте был заложен монастырь.

Предлагаем первую часть воспоминаний. Авторский стиль, орфография и пунктуация сохранены.


В годы раннего отрочества

Моё пребывание в местах заключения совпало с периодом самого страшного террора, бесправия и произвола, что царили в советских тюрьмах, лагерях и колониях. Провел я там с 1942-го по 1949-ый. Самая-самая пора лихолетья. Недаром А.И. Солженицын на одной из страниц «Архипелага ГУЛАГ» упоминал: «…говорят и так: кто в войну не сидел, тот и лагеря не отведал».

После тринадцатимесячного тюремного заточения, когда я стал «тонкий и прозрачный», меня, наконец-то, выдворили из камеры на свежий воздух. Попал я на Омскую пересылку: ОЛП №7. Стукнуло мне уже шестнадцать, но тюрьма задержала мой рост, и выглядел я, ещё и при своей худобе, пацаном лет на двенадцать-четырнадцать. Тяжко было… Однако, ей-богу, не хотелось думать о смерти «в шестнадцать мальчишеских лет».


Лев Нюхалов в Ленинском сквере города Тары, 1936-37 гг. Из архива Льва Нюхалова. Источник.


Многотысячная пересылка непрерывно впитывала в себя этапы из европейского Зауралья. Но и разгружалась постоянно, отправляя зэков на Крайний Север и Дальний Восток, где их перемалывали в «лагерную пыль».

Мудрые и добрые люди, у которых где-то остались такие же дети, как я, уберегли меня от переправки в заведомо гиблые края. Но месяца через полтора, вызвав в отдельную маленькую каморку, объявили, что пора собираться и мне в путь-дорогу. На пересылке скопилось порядочно всяческих больных и увечных, и сейчас формируется этап в инвалидную сельскохозяйственную колонию.

Хотя я был довольно-таки слаб после тюрьмы, но почему-то считаться инвалидом – показалось мне обидным. Я так и заявил своим доброжелателям, что не возьмут меня туда, раз я не инвалид.

Врач из заключённых – Новицкая – улыбнулась и сказала, что сделает из меня инвалида, правда не в прямом смысле, а по медицинской справке, которая будет приложена к моему делу.

Другие взрослые дяди – помощник по труду, помощник по быту – объяснили мне, что раз колония инвалидная, значит и труд там предусмотрен для данной категории заключённых: не кубики в карьере кайлить. А то, что сельскохозяйственная – совсем хорошо: будет возможность выдернуть какую-нибудь брюквину, а порой разжиться горсточкой зерна. Уразумел я, что надо отправляться. Долго на пересылке жить не дадут…

Дней через пять, глубокой осенью, около трёхсот человек – одноногих, одноруких и тому подобных – прибыли в пункт назначения, что окружил себя забором с колючей проволокой и сторожевыми вышками в пятидесяти километрах к югу от Омска.

Об условиях существования в лагерях написано столько, что, вроде бы, и добавить уже нечего. Но я всё же чуточку коснусь лично мною виденного и перенесённого. Главным образом, из-за того, что о том типе колоний, где я отбывал срок, у многих сложилось превратное мнение, как о местах более-менее сносных по сравнению с другими лагпунктами. Да, конечно, это были не Воркута, не Салехард, не Норильск, не Колыма, но всё же…

Первую зиму мы провели в недостроенных бараках. Стены саманные успели возвести, да соорудить нары сплошняком в два яруса. Пол – земля утрамбованная, окна – дыры незастеклённые, крыша – одни стропила, лежи и считай звёзды. Перед самой зимой снабженцы привезли какие-то ветхие брезентовые лоскуты. Ими кое-как покрыли сверху бараки. А оконные квадраты занавесили матами, сплетёнными из соломы. В каждой бригадной секции барака установили железные печки-бочки. Топились они, из-за нехватки дров, два часа в сутки: вечером, перед сном – один час, и утром, перед выходом на работу – один час. Пока горят – возле них тепло, погаснут – «собак» выгоняй наружу: там не так зябко. Из постельных принадлежностей выдавали только старые, тёртые-перетёртые, байковые одеяла – укрываться чтоб, а под бок – собственное тряпьё, какое у кого осталось после отъёма блатными.


План-схема ИТК № 8, который составили по воспоминаниям жителей поселка Речного. Схема: краеведческий музей Речной СОШ / Gulagmuseum.org


Какая стояла температура в бараках – несколько «плюсов» или несколько «минусов» — не знаю. Только всё вокруг было покрыто толстой бахромой инея, а на полу – постоянная наледь. Не Якутия, не Камчатка, но и не Гавайские острова – Сибирь всё же.

Совсем уж немощных сгрудили в отдельный барак. Назывался он «слабосиловка». Туда обречённым и пайки и баланду таскали – они уже с нар не поднимались, там и Богу душу отдавали. На их места сразу же помещали других бедолаг, которые тоже вскоре отправятся вслед за прежними постояльцами.

Одноногих, а были вовсе безногие, всяких скрюченных определили в почти не отапливаемые цеха: обувной – чинили разную обутку для арестантов; пошивочный – работали, в основном, женщины-инвалиды; корзиночный – самый многолюдный: плели тяжёлые, из неокрашенного ракитника, громадные тарные корзины. А были и умельцы, кто из тонкого обработанного тальника сплетал лёгкую белую мебель, отправляемую сановному люду в Омск.

Остальных, кроме зонной обслуги и конторских, кто мог двигаться на своих ногах, даже одноруких, гоняли на общие работы. К остальным относился и я. Проводили снегозадержание на полях – «мартышкин труд». Всё равно, что на Иртыше переливать воду из одной проруби в другую. Но и такой «труд» тоже был. Правда, для отказников. Тех, кто увильнул от общих работ. Их и выводили на лёд.

Помимо снегозадержания, рубили на берегу реки и тащили на себе ракитник и тальник для корзиночного цеха. Конвойные – в меховых шапках, в добротных полушубках, в плотных пимах – и то сменялись регулярно. Ну, а мы – в худых телогрейках, в бушлатиках, в шинелешках, в суконных шапчонках, в обувке, какая у кого: в ЧэТэЗэ – чуни из автомобильных покрышек, в ДэХэ – парусиновые ботинки на деревянном ходу-подошве, – весь световой день без продыху, на ледяном пронизывающем ветродуе. Омская область всё же… А на ночь – в бескрышный барак, на голые нары, не раздеваясь, во всём, что на тебе есть, в чём снова завтра или на снегозадержание, или на заготовку тальника, или на долбёжку ломом мёрзлой глины для гончарного цеха.3

Дни и ночи, дни и ночи – в беспрерывной стуже. Хоть малость бы тепла, пусть не для души, а только для грешного тела. А где оно тело-то? Лишь для присказки. А в натуре – кожа на костях. Какая пища – такое и тело. Но о пище разговор особый.
Колония называлась сельскохозяйственной. И точно: имелся у неё земельный надел в 300 гектаров. Здесь размещались и пастбища, и сенокосные угодья, и пахотные поля. Всё, что вырастало на пашнях, всё, что давало животноводство – сразу же, свежим, отправлялось в город. Колония являлась вроде подсобного хозяйства для УИТЛКа (Управление исправительно-трудовыми лагерями и колониями). Продукты доставлялись в спецстоловые и, разумеется, различным энкэвэдэвским чинам персонально – баснословное подспорье во время войны. Работали в этой отрасли бытовики-краткосрочники, сплошь расконвоированные. Контачили с ними только ворьё в законе, переправляя через них на волю шмотки, получая взамен еду. Но вся арестантская масса и не видывала ни турнепса, ни брюквы, довольствуясь лишь обворованным нормативом питания.


Трудовая грамота Льва Нюхалова. Источник.


Пайка для лежащих – 550 граммов, для работающих инвалидов – 650, для работающих на общих работах – 750 граммов. Сколько в той пайке было хлебного? Всякого в ней намешивали. Особенно много было соломы и, как бритвенные лезвия острых, остюков.4 Эти остюки, как наждак, скребли желудок, кромсали кишечник, особенно раздирали прямую кишку, вот потому-то поправлялись почти все голимой кровью…

Но какого бы вида ни была пайка, она всегда оставалась самой заветной частью арестантской кормёжки. Эх, паечка! Дай бог – горбушечка, с приколотым щепкой довеском. Я тебя хватаю крепко в руки, срываю зубами довесок, обламываю крылышки-корочки, потом проглатываю серединный мякиш, и так доедаю до конца, за один присест… Надо ждать завтрашнего утра. Пайка – один раз в день. Поллитровый черпак баланды – три раза. Вроде и жиры туда по раскладке предусматривались. Но никогда не плавало на поверхности жижи ни одной блестиночки, не промелькнуло и жалкого волоконца мяса. Это ведь не северные и восточные лагеря, где, говорят, иногда попадались в вареве хвосты, плавники и головы рыбьи. У нас считался «сельхоз». Вот и валили в баланду верхний капустный лист, (сами кочаны отправлялись в город), да рубленную почерневшую ботву. А если попадётся вдруг в этом месиве мёрзлая неочищенная картофелинка, то и радость на весь день: удача подвернулась…

В обед к баланде добавляли черпачок «каши», 200 граммов гранёный стакан, если черпачок полный. «Каша» – это кипяток, где плавали цельные зёрна пшеницы или ячменя, не усваивавшиеся ослабленным организмом…

Умерших хоронили где-то за колонией, и в просторечии это место именовалось: «под бояркой». Когда звучало это название, то всем всё было ясно. Бывало, спрашивали: «А где такой-то? Что-то его давно не видно». В ответ слышалось: «С месяц уже под бояркой». Так и начальник режима орал на арестанта, в чём-то провинившегося по его разумению: «Ты под боярку захотел? Живо туда отправлю!».

Вывозили усопших в большом, одном и том же ящике, укладывая в него для одной ездки одновременно четверых: больше санитары не наваливали, так как дежурному на вахте несподручно было бы прокалывать каждого стальным штырём перед выпуском повозки из зоны… Возчик вытряхивал их «под бояркой», могильщики зарывали, а он с тем же ящиком возвращался в колонию за новой партией. В мою бытность возчиком был бесконвойный татарин по фамилии Кутарлаш. Кто-то из барачных остряков окрестил покойницкую повозку «дилижанс а-ля Кутарлаш». Случались урожайные сутки, когда дилижан­су приходилось кататься взад-вперёд всю ночь. Воз­вращался возчик перед рассветом, бухался на нары, но только начинало на горизонте синеть, как врывал­ся охранник и горланил: «Кутарлаш! Распротереби твою мать. Дрыхнул, подлюга, всю дорогу – дубарей растерял. Колхозники скоро на работу пойдут, уви­дят... Мигом собирайся и подбирай!»

Где находилось это место «под бояркой», как там погребали страдальцев, не ведаю. Только всем известно было, что зимою не закапывали их глубоко. Наступали оттепельные дни, вешние воды размывали захоронения… Срочно мобилизовали всех расконвоированных, и те, поминая чёрта и матерясь, не по нутру им была такая работа, закапывали всех повторно, уже навечно. И не услышали они над собой ни последнее «Прости», ни «Пусть земля Вам будет пухом», а только одни чертыханья…

В том, что многие уходили в «мир иной» повинны были и тяжкие условия, а так же и то, что эта колония являлась как бы отстойником для увечных и больных людей. Из пересылки беспрерывно прибывали этапы, составленные из калек и больных. Этап за этапом. Этап за этапом. Но из колонии за всю войну этап не выходили. Из неё был только один путь: «Под боярку». Воистину, колония над своими воротами заслуживала надписи: «Оставь надежду всяк сюда входящий».

Если кто-то смог бы в то время не зачерствев­шим взглядом окинуть внутренний двор колонии, то картина вызвала бы содрогание: каких только едва бредущих, ползущих, ковыляющих там не было.

Вот по зоне, замотанный в невообразимую рвань, слоняется тихо помешанный по прозвищу «мама Таня», – так он всех почему-то называет. К его животу прикручена огромная глиняная миска. Когда его за что-то бьют, то он падает ничком и защищает почему-то не голову, а эту, драгоценную для него, посудину. Целыми днями он бродит, невнятно бор­мочет, разводит в воздухе руками, как бы распутывая невидимые нити. Ночует он... Бог весть где. Иногда его обнаруживают в ящике для покойников. (В конце зимы он умер).

Между бараками, переставляя костыль за косты­лём, мучительно передвигается калека – ноги у него не действуют, волочатся но земле, как тряпки. Дёрга­ной походкой шагает человек в шинели. У него тря­сётся голова и вибрируют кисти рук (понятно: конту­женый фронтовик). Там ковыляет горбун с длинны­ми, повисшими до ступней, руками. Из барака выб­редает «скособоченный»: у него с одной стороны ту­ловища нет рёбер. (А, может, есть, но только несколь­ко?..) За бараком, в один ряд, уселись поносники.

Сотни, сотни убогих и несчастных. Все эти люди, калеки по рождению или из-за жизненного бурелома, не вызывают у охранного штата ни малейшего сострадания. Они испытывают к ущербным подопечным не просто чувство брезгливости, а явное отвращение, переходящее в озлобленность. Ведь каждое приказание должно исполняться чётко и быстро. А эти – пока развернутся, пока прокостыляют, куда требу­ется… Отсюда – увесистые тумаки, тычки в спину, пинки, сопровождаемые неизменной бранью: «Да чтоб вы все, гады ползучие, передохли скорее! Государ­ству легче будет». И делалось всё, чтобы этот «приго­вор» не остался прост словами.

Без поддержки, помощи откуда-либо, трудно было рассчитывать арестанту «размотать катушку срока до конца». Не существовал даже захудалый ларёк, где б имелась возможность, пусть и на небольшую сумму, но что-то прикупить в дополнение к скудному пайку. Подавляющее большинство заключённых не получало ни передач, ни посылок. Множество обитателей бараков состояло из поляков, молдаван, прибалтов, западных украинцев, то есть из людей с тех территорий, которые находились по другую сторону фронта. А оттуда и ветер не долетал. Изрядно было и немцев. Не военнопленных, а нашенских – «рассейских». Арестовали их: кого до войны, кого в самом начале её. Связь с семьёй утратилась, так как выслали всех из Поволжья. А куда? Кабы знать. Вот и не приходила помощь извне. А, может быть, сейчас, находясь в суровых краях, мать, жена, дети сами перебиваются на древесной коре, лебеде и крапиве. А, может быть, они уже… Господи! Обереги и сохрани наших близких! Не приносило время отверженным весточек от родных, о себе тоже сообщить не удавалось. И терзала душу неизбывная кручина, тяжким камнем ложилась на сердце, лишала последних сил. Исстари подмечено людскою мудростью: «Ничто так не сушит, как тоска».

Разные национальности, разные верования, разные возрасты. И разные судьбы у каждого за спиной. Обо всех не расскажешь. Разве что о некоторых.

Посерёдке зимы стали меня доканывать голод и холод. Проступили косточки сквозь кожу – это бы ещё ничего. Но подлинным несчастьем стало, что ослаб мочевой пузырь. Пимкин – пожилой сибиряк, рослый и кряжистый, начал меня настойчиво будить, да раза по два за ночь. Шибко не хотелось выбираться из-под одеяльного укрытия. Отбрыкивался я! Сонно твердил: «Не хочу! Мне ещё не надо!» Но этот беспощадный варвар неумолимо стаскивал мальчишку с нар и, порой даже на себе, выволакивал за барак.

Он-то по своему горькому опыту хорошо понимал, что если я в мокрой одежде буду выходить по морозной погоде на общие работы, то долго не протяну. Спасал!

В конце пресловутых тридцатых взяли его вместе с всею «верхушкой» района, где и он занимал какую-то руководящую должность. Всем вынесли приговор по 58-й – и расстреляли. Но ему «вышку» заменили 10-ю годами. Пожалели. Был он инвалидом. На ногах ампутированы ступни, потому и ходил он тычками, как на деревянных ходулях. На руках были откромсаны пальцы… Куда такого определить? Обувь чинить, корзины плести – пальцы надобны. Значит, на общие работы. А стал он «обрубком», когда в гражданскую молодым парнем ушёл партизанить супротив Колчака… Зимой, отступая от белых, совершили таёжный переход в несколько сотен верст. Выбрались из тайги отощавшими и обмороженными. Тогда и потерял юный партизан руки и ноги.

По одинаковой дороге отправлялись к месту упокоения арестанты, но предыдущая жизнь каждого из них была несхожей.

В колонии отдельно от всех работал высокий, жилистый старик. Немногословный, даже замкнутый. Фамилию его я запамятовал. Если бы он числился в нашей бригаде, то, наверняка, запомнил бы. Кажется, всё-таки, Игнатьев. Он умело, а, главное, быстро вязал различные рыболовецкие снасти. Командование колонии не только само обзаводилось этими изделиями, но и возило их в Омск, презентуя начальству.

Не раз в метельную зиму старик подзывал меня к себе и молча совал мне в руки ломоть хлеба. Да не от пайки, а от настоящего хлеба – без соломы и остюков. Я благодарил, но вступать в разговор почему-то не решался. Потом кое-что узнал. Узнал, когда уже было поздно.

В самом начале XX в., находясь в чужеземном порту, русские моряки подняли над своим линейным кораблём сигнал «Погибаю, но не сдаюсь», и, провожаемые в их честь гудками кораблей других государств, вышли в открытое море под орудия целой японской эскадры. Немеркнущая страница в истории нашего Отечества. Старик этот – бывший матрос из того именно экипажа легендарного крейсера «Варяг»… Судьба определила старому матросу погибнуть не в бою. Осуждённый по статье 58, пункт 10, проводил он остаток дней своих на жёстких лагерных нарах. Умер он внезапно, как принято говорить в народе «от разрыва сердца». Вывезли его в ящике, столкнули в яму. Вот теперь уже сбылось всё точно, как в песне: «Не скажет ни камень, ни крест, где легли…». А легли бессчётно… И сколько же среди них было таких, как эти двое, что старались в те годы облегчить мою участь, чем только могли: кто – бесценным ломтем хлеба, кто – тёплой тряпицей, кто – ночной побудкой, кто – просто утешительным словом.

Без камня, без креста, без какой-нибудь отметины, лежите вы, безымянные, всё дальше уходящие в забвение. Но я, чудом уцелевший, теперь уже седой, не совсем здоровый, храню в памяти ваши лица, ясно представляю ваши мудрые и скорбные глаза, никогда не забываю вашей доброты и отзывчивости, которые помогли мне выжить.

«Опять поминальный приблизился час.
Я вижу, я слышу, я чувствую вас».

Начинают звонить над Русью возрождающиеся колокола. И если бы лишь только один звон пришёлся на долю одного загубленного, то много бы лет беспрерывным звоном полнилась вся наша земля.

Л. Нюхалов
Ноябрь 1991 года
г. Минусинск

Источник


Лев и Люда Нюхаловы. Источник.


Примечания:

  1. ОМК–­11689, 11804, 12085, ВОМК–1252.
  2. Первоначально Ачаирский женский монастырь, построенный в 1901 г. и освещенный в 1903 г., располагался в 60 верстах от Омска и имел адрес: Богородице-Михаило-Архангельский женский монастырь Омского уезда через станицу Ачаирскую. (Голошубин И. Справочная книга по Омской епархии. — Омск, 1914.- С. 873). Монастырь располагался за станицей Ачаирской. Был закрыт в к. 1920-х гг. Современный комплекс Ачаирского Крестового женского монастыря воздвигнут в 50 километрах от г. Омска, перед селом Ачаир (бывшая станица Ачаирская), на месте исправительно-трудовой колонии №8.
  3. В 2002 г. во время земляных работ по прокладке водопровода на территории Ачаирского монастыря рабочий С. Кошкин обнаружил множество глиняных игрушек. Их было пять видов: дети, катающиеся на санках, ребенок со щенком, два вида фигурок кота и утка. По-видимому, это было место, где располагалась печь для обжига игрушек.
  4. Здесь в значении «мякина», «полова» — остатки колосьев, стеблей и др. отходы при молотьбе.

Из истории Ачаирского Крестового монастыря (статья опубликована в Известиях Омского государственного историко-краеведческого музея / сост. П. П. Вибе, Т. М. Назарцева. — Омск. — 2006 [2007] № 13. — С. 239-244: портр., ил.) /Ермолина Л.Г.

Использованы фотографии из семейного архива Людмилы Вельяминовой (Нюхаловой)

Читайте также статью Сергея Алфёрова «Я с любовью вспоминаю Тару…», а также статью Ирины Краевской «Подпольщики».

0 214 5.0

0 Комментариев

Добавить комментарий